Перейти к содержимому


Фотография

В ХАРЬКОВСКОМ КОТЛЕ


  • Авторизуйтесь для ответа в теме
В теме одно сообщение

#1 Alexey

Alexey

    Лейтенант

  • Members
  • PipPipPipPipPip
  • 247 сообщений
  • Пол:Мужчина
  • Город:Московская область
  • Интересы:Всем понемногу

Отправлено 07 Сентябрь 2006 - 16:05

Майданик Лев Исакович
В Харьковском котле


--------------------------------------------------------------------------------

К маю 1942 года наша 131-я танковая бригада закончила свое формирование. После значительных потерь прибыло и людское пополнение. В ИПАБ (истребительно-противотанковая артиллерийская батарея) нашей бригады, где я был командиром отделения связи, из нас, «старых», оставались комбат — старший лейтенант Рябченко, командир отделения артиллерийской разведки Шкляр и еще немногие, уцелевшие в предыдущих боях. Из нашего отделения перевели автоматчиком в мотострелковый батальон бойца Жумабая Рыспаева, с которым мы были дружны, прошли многими трудными дорогами войны, обеспечивая связь. Жумабай закончил учительский институт в Казахстане, был культурным человеком, грамотным бойцом, хорошим товарищем. Нам жаль было расставаться, но в то время профессия военного автоматчика считалась престижной, и Жумабай свой перевод воспринял с удовлетворением.
Из нового пополнения комбат взял себе в ординарцы молоденького паренька, молчаливого, высокого, светловолосого и белолицего. Прибыл и шофер-еврей на автомашину ЗИС-5, у которой на прицепе была 76-мм пушка. Его сразу прозвали «Жук» за смуглый цвет кожи, большие черные глаза и темную остриженную голову. Он был маленького роста, худенький, тоже молчаливый и все время крутился возле своей машины: то обтирает ее, то копается в двигателе. Пополнение в отделение связи составили несколько человек с семилетним образованием, что в то время было неплохо. Получило пополнение и отделение артиллерийской разведки, существенно пополнились и орудийные расчеты.
Незадолго до начала Харьковской наступательной операции к нам прибыл политрук батареи. Это был широкоплечий, спортивного вида мужчина лет тридцати пяти, в аккуратно подогнанном обмундировании. В отличие от других командиров и политработников он носил не полевые петлицы и знаки различия, а обычные петлицы с тремя блестевшими красной эмалью «кубарями». Нам этот политрук понравился тем, что не надоедал бесконечными нотациями и политзанятиями. Фамилия его не запомнилась, а звали его Виктором.
С командиром батареи, старшим лейтенантом Рябченко Николаем Михайловичем, мы уже воевали, знали так же хорошо его, как и он нас. В батарее его уважали за хорошее, ровное отношение к бойцам.
Мы были приданы армейской группе, командовал которой генерал Бобкин. Как объясняли командиры, в задачу нашей бригады входило движение во втором эшелоне наступления после прорыва немецкой обороны с Барвенковского плацдарма, с последующим ударом всеми силами и средствами, совместно с другими соединениями, непосредственно по Харькову.
Бои на Харьковском направлении начались 12 мая. Была прорвана оборона противника, и наши войска с боями двигались вперед. Когда передовые части были вблизи Харькова, а наша разведка уже подошла даже к Харьковскому тракторному заводу, произошло что-то непонятное. Это было в концу дня 17 мая. Движение войск приостановилось, в штабах шли срочные совещания, офицеры связи непрерывно курсировали между штабами и соседними соединениями. Впервые — шепотом и доверительно — послышалось зловещее слово: окружение.
Ночью 17 мая наша бригада, еще не участвовавшая в боях, направилась маршем от Харькова в обратном направлении. До рассвета ИПАБ заняла оборону в указанном месте с задачей уничтожения прорвавшихся танков противника. Рядом заняли позиции зенитные орудия бригады, и непривычно было видеть стволы зенитных пушек, направленные не вверх, а горизонтально. Впереди расположили свои машины танковые батальоны. С рассветом ожидалась танковая атака противника. И действительно, едва стало светло, начался ясный весенний день 18 мая, — завязался ожесточенный танковый бой. Нам хорошо видно, как маневрируют наши и немецкие машины, как непрерывно ведется огонь. Стоит грохот пушечных выстрелов. Вот горят танки, и наши и немецкие, некоторые подбиты и застыли в каком-то необычном положении. Стелется дым и с грохотом взрываются боекомплекты горящих машин.
Возле нашей батареи находится танк командира батальона капитана Оганесяна. Капитан стоит в люке и внимательно всматривается вперед. Комбат Оганесян выделяется в бригаде. Высокий, широкоплечий, он носил кожаный танкошлем и кожаную куртку, у него была небольшая бородка, чего ни у кого больше в бригаде не было. Он был немногословен и производил впечатление сурового человека, в связи с чем бойцы его побаивались. Но мы, повоевавшие совместно с ним, знали, что за этой суровостью скрывается добрая душа. И вот теперь капитан Оганесян стоит в люке командирского танка, губы плотно сжаты, все его мысли — о бое. Вдруг он что-то увидел, что-то решил. Люк захлопнулся, и машина на большой скорости двинулась в гущу боя, маневрируя среди подбитых танков, стреляя на коротких остановках. Тут мы, стоя у орудий и ожидая прорыва немецких танков, увидели сзади танка капитана Оганесяна клубы дыма. Первая мысль была — загорелся, но потом кто-то высказал предположение, что, возможно, произошло неполное сгорание газойля. Так мы и не выяснили, что на самом деле произошло с танком командира батальона — тут же последовала команда сниматься с позиций и вытягиваться в колонну. Оказалось, что немецкие танки обошли нас с двух сторон и продолжают движение на глубокий oхват наших частей. Справа из-за неровностей местности их не было видно, а слева на горизонте хорошо просматривалась колонна движущихся немецких танков.
Уже поднялось солнце, но чувствуется приятная прохлада, безоблачное небо было таким голубым, каким оно и бывает, пожалуй, только на Украине в середине мая. Молодая листва деревьев и кустов светилась какой-то особой свежестью. Повсюду по степи расстилался темно-зеленый травяной ковер.
Машины бригады вытянулись по проселочной дороге, проходящей недалеко от деревни. И в это время появилась в воздухе большая партия немецких самолетов. Мы по опыту предыдущих боев знали, что самолеты будут бомбить материальную часть и, значит, нужно бежать в сторону от дороги. Так все и сделали. Я заметил в стороне большой овраг и подался туда. Впереди меня оказались наш командир батареи и его ординарец. Так и бежали мы втроем по зеленому ковру склонов оврага. Самолеты начали пикировать, и мы пробегали мимо уже лежащих на склонах бойцов и командиров. Как хотелось из-за этого воя пикирующих самолетов и грохота уже падающих бомб броситься на землю, припасть к ней и ждать, чтоб пронесло!
Пролетали мгновения, а казалось, что мы бежим невыносимо долго и что нашему бегу не будет конца. Но вот комбат, ординарец и я оказались в нижней сырой части оврага, присели под сводом, в промоине, образованной дождевыми потоками. Разрывы бомб приблизились, земля непрерывно дрожала, бомбардировщики заходили большими группами и стоял постоянный душераздирающий вой и грохот. Интенсивность бомбометания была такой, что, как потом выяснилось, на склонах большого оврага не оказалось мест, где бы сохранилась трава. Мы сидели на корточках с открытыми ртами — как всегда, для предохранения барабанных перепонок при близком разрыве бомбы. Мне было видно, как командир батареи при пикировании самолетов, под вой бомб сжимал сырую землю в руке и после разрыва бомб выбрасывал ее, затем всё повторялось. Воздух наполнился пороховой гарью, попадавшей в рот. А бомбежка все продолжалась. Но что это? Не услышав воя очередной бомбы, я почувствовал, однако, такой удар, точно бомба взорвалась возле меня. Сильно ударило в уши, в рот набилась земля...
Самолеты исчезли как-то сразу, и мы стали выходить из укрытия, благодаря которому остались живы. Склоны оврага представляли жуткое зрелище. Ранее покрытые зеленым ковром, теперь они выглядели перепаханными, с частыми воронками, черно-серого цвета. На пологих склонах лежали многочисленные трупы, некоторые страшно обезображенные, части человеческих тел, в большинстве обгоревшие. На ветках кустарника повисли окровавленные лоскутья одежды.
Поднимаясь из оврага, мы отплевывали землю и пороховую гарь, попавшие не только в рот, но и в горло. Я хотел что-то сказать и с ужасом понял, что потерял дар речи. Но я слышал, хотя было ясно, что слух у меня ослаб. А вот разговор... Пытался произносить слова, но себя слышал так, будто речь разносится невнятно в пустой бочке. Главное же было в том, что другие меня не слышали, я же слышал, не совсем четко, но все же слышал.
Позже, когда трагедия окружения осталась позади, мы с Н. М. Рябченко восстановили несложную картину происшедшей со мной и с ним контузии. Дело в том, что одна из бомб разорвалась по той линии, где мы сидели в укрытии, на противоположном склоне. Осколки пошли вверх и в стороны, не задев нас, так как мы были ниже, а вот звуковая волна разрыва распространилась во все стороны равномерно, настигнув нас в промоине нижней части оврага.
Выйдя из оврага, я увидел, что самолеты не бомбили материальную часть, а уничтожали нас, живую силу. Стало ясно: мы в надежном окружении, и противнику нет смысла уничтожать ту технику, которая практически уже принадлежит ему.
К машинам возвращались те, кто уцелел. Группа командиров заворачивала нас в сторону большого вишневого сада, где были отрыты щели. Нам раздавали гранаты и приказывали занять оборону на случай появления тут немецких танков. Бойцы не смели ослушаться, мы брали гранаты и шли к щелям, понимая бессмысленность такого мероприятия. Я спустился в щель, положил на бруствер полученную противотанковую гранату, три гранаты РГД и взрыватели. Снял ремень и стал связывать вместе гранаты РГД. Без ремня было как-то непривычно, и тут как обожгла мысль: наверно, и не понадобится ремень, если пойдут танки противника... Я заметил, что многие кругом уже ушли, и остальные уходят к машинам, быстро развязал ремень, подпоясался, взял свой неразлучный карабин и тоже двинулся к дороге. В машине, в которой мы возили оборудование связи, я лег, чувствуя себя плохо. Колонна наша всё стояла, — по-видимому, командиры уточняли обстановку. Полдня и ночь я пробыл не то в полузабытье, не то во сне. Но утром самочувствие мое улучшилось, — и, главное, я заговорил. Это меня очень обрадовало.
Нужно сказать, что до 24 мая действия нашей бригады, да и других частей и соединений, были довольно организованными. Систематически велась разведка, при необходимости вступали в бой, а если не позволяли обстоятельства, маневрировали на большом пространстве. 22 мая подразделения бригады стояли возле деревни, на окраине которой расположился медсанбат стрелковой дивизии. Обратившись к военврачу 2-го ранга, я рассказал ему о случившемся со мной. Это был немолодой седой человек, говоривший по-русски правильно, но с заметным кавказским акцентом. У него был озабоченный вид, но он внимательно и, как мне показалось, с участием выслушал меня. Во время нашего разговора военврач сидел на железной койке, кругом в беспорядке лежали узлы, мешки, ящики, палатки. Он сказал, что медсанбат дивизии расформировывается, раненые, которые в состоянии двигаться, ушли, а тяжело раненых оставляли в деревнях, «раздали но хатам», как выразился военврач. Затем он покопался в одной из бесчисленных сумок, лежащих на кровати, и передал мне горсть пакетиков порошков.
— На вот, пей эти порошки три раза в день. Больше ничем, к сожалению, не могу тебе помочь.
Я поблагодарил врача, а порошки положил в карман шинели, где лежала граната Ф-1. В другом кармане тоже была граната. Взрыватели находились в кармане гимнастерки.
Ночью мы переехали и остановились вблизи деревни, в степи выкопали щели, а с рассветом вражеская авиация приступила к методичному истреблению наших людей. Между налетами авиации мы сидели на брустверах окопов, разговоров было мало, чувствовалось общее напряжение, но все молчали. Грустно как-то проходил день 23 мая. Во второй половине дня ко мне подошел командир взвода.
— Слушай, Майданик, - сказал он, — вот я тебе фрица привел, — и он подтолкнул ко мне низкорослого немецкого солдата.
— А зачем он мне, товарищ младший лейтенант? Вы его лучше в штаб отправьте.
— Его уже допрашивали в штабе, — ответил командир взвода.
— Что же мне с ним делать? — недоумевая спросил я.
— Да что хочешь, то и делай, — и командир взвода удалился, оставив перепуганного дрожащего немца.
Действительно, что делать? Мне показалось, что командир взвода хотел, чтобы я застрелил солдата, но прямо сказать это не решался. Я сразу подумал, что не буду убивать его. При всей моей ненависти к фашистам я не мог пойти на такое преступление — убить пленного.
Еще в школе нас старательно обучала немецкому языку Жозефина Людвиговна. Благодаря ее строгости и упорству мы неплохо разговаривали на языке Гёте и Бетховена. И вот теперь, в тревожной обстановке окружения, я разговариваю с немецким пленным солдатом на его языке. Сижу на краю окопа, свесив ноги, рядом карабин, с другой стороны окопа сидит немец, враг он мой, конечно. Поблизости окопы других бойцов батареи. Некоторые подходят, по-доброму шутят, другие молча смотрят на пленного, плюют в его сторону и молча уходят. Вот двое наших ребят присели недалеко и слушают непонятную нашу беседу на непонятном языке.
Пленный немецкий солдат, которого мне «подарил» младший лейтенант, выглядел совсем не арийцем. Маленького роста, очень широкий, он был вроде четырехугольного. По бокам головы торчали несоизмеримо большие уши. Волосы на голове были даже Не рыжие, а какого-то темно-коричневого цвета и торчали, как и на небритом лице, наподобие тонких жестких проволочек; единственное, что в нем выделялось, — это красивые голубые глаза, в которых сейчас ничего нельзя было прочесть, кроме безграничного страха. Под расстегнутым кителем у немца виднелась белоснежная нижняя рубаха.
Налетели самолеты, и мы попрятались в щели; пленный оставался наверху — как уж будет: хотя он, так сказать, поверженный, но все равно враг. Самолеты отбомбились, отстрелялись и улетели.
Я в уме составлял вопросы и потом задавал их пленному. Но разговора по существу не получилось, односложные ответы: да, нет, во всем виноват Гитлер, меня ждут дети. Смотрел я на пленного немецкого солдата и думал: почему у него в глазах такой страшный испуг, такое выражение беспредельного ужаса? Одно из двух: или ему внушили, что эти русские азиаты четвертуют каждого немца, или он, этот солдат, столько горя причинил на чужой земле, что невольно страшится расплаты.
Опять началась атака вражеской авиации. Как всегда, при изматывающих методичных налетах авиации мы ругали хорошую — а значит — летную погоду. Снова начались бомбардировка и обстрел нашего расположения, снова мы попрятались в щели, а пленный оставался наверху. После налета, вылезая из щели, я обнаружил, что пленный сбежал. Ну, сбежал и ладно, не до него, ведь находимся в окружении. Правда, где-то таилась горькая мысль: вот он вернется в свое расположение, снова возьмет автомат и, конечно, без раздумья будет нас, мечущихся в окружении, убивать. Да, война, война...
Вскоре объявили о прибытии кухни, мы взяли котелки и пошли к деревне, на окраине которой стояла наша походная кухня. Пройдя каких-нибудь двести метров, я увидел в стороне «своего» фрица. Он лежал на боку, подогнув ноги, весь живот его был распорот и вывернуты внутренности. Его красивые голубые глаза были открыты и в них застыл тот страх, который я наблюдал, разговаривая с ним совсем недавно. Вот как получилось. Когда командир взвода «подарил» мне фрица, я дал себе слово не убивать беззащитного пленного. Но когда я увидел его убитым осколками немецкой же авиабомбы, мне ничуть не было жалко этого солдата...
Поедая из котелка жирную гречневую кашу с мясом, приготовленную нашими поварами в полевой кухне 23 мая, я совсем не думал, что теперь мне нескоро придется поесть, не до того будет.
День 24 мая запомнился пасмурным, из низких туч периодически моросил мелкий дождь, но было тепло. Из-за неблагоприятных погодных условий вражеская авиация бездействовала, не в пример предыдущим солнечным дням, когда самолеты преследовали в окружении наших даже отдельных бойцов, и немецкие летчики расстреливали их из пулеметов.
Мы сосредоточились на огромном поле вблизи местности, которую командиры, рассматривая карту, называли Бузовой балкой. Местность имела заметный уклон, и это понижение уходило за горизонт. Повсюду стояли автомобили, трактора, полевые и зенитные орудия, танки, цистерны, кухни, повозки и прочее. Несмотря на беспокойство, нам еще верилось, хотелось верить, что командование найдет выход из создавшегося положения.
Во второй половине дня, несмотря на неблагоприятную погоду, прилетели два самолета У-2 («кукурузники», как их называли на фронте) и приземлились неподалеку на поле. Вскоре эти самолеты улетели обратно. На них в окружение прилетали маршалы Тимошенко и Буденный. После их отлета стало как-то совсем тихо, как перед грозой. Мучило беспокойство — что будет, как дело пойдет дальше, чем кончится это окружение? Чтобы как-то отвлечься, я забрался в машину и стал перебирать наше немудреное хозяйство, катушки с кабелем, телефонные аппараты и прочее. Это меня на какое-то время отвлекло от горестных дум.
Вдруг вблизи послышались разрывы нескольких мин, что заставило вновь вспомнить о ситуации. Сразу мысль: что же я здесь занимаюсь этими телефонными аппаратами, когда обстановка настолько сложна?! Я схватил карабин и спрыгнул на землю. Слева на невысоком бугорке сидел полный, широкий, уже немолодой боец, какие обычно бывают ездовыми на повозках военных обозов. Вместо глаз у него торчали, сильно выступая вперед, два белых пузыря, он жутким голосом стонал, захватывая руками и загребая к себе сырую землю с молодой травой. С другой стороны этого бугра какой-то красноармеец переодевался в гражданскую одежду. На нем была вышитая украинская рубаха, и одной ногой он уже влез в штаны, а другой никак не попадал в штанину, наверно, из-за спешки или волнения. Я обежал место, где стояла наша батарея. Вот наши машины, пушки, а людей совсем нет. Ушли! И как это я, опытный фронтовик, мог так оплошать — вся батарея ушла, а я вот один остался?
Мимо пробегали и проходили в одном направлении, по одному и группами, бойцы и командиры, проезжали конники, иногда по ухабам, переваливаясь, проезжали автомашины. И вдруг поперек этому общему движению пробежала группа бойцов, человек тридцать, впереди бежал командир с пистолетом в руке. На ходу он крикнул:
— Да что же мы не русские, братцы?!
Я удрученно двинулся в направлении, по которому шли другие. Меня обогнали два верховых красноармейца, которые остановились возле группы бойцов-пехотинцев. У тех были винтовки с почему-то примкнутыми штыками. Когда я подошел к этой группе, первый кавалерист, более разговорчивый, отсыпал себе махорку из кисета пехотинца и возбужденно рассказывал о прорыве окружения боевыми конниками. Из его рассказа я понял, что конники прорвали окружение и наши части выходят за Северный Донец (Правильно река называется Северский Донец, но почему-то буквально все кругом называли ее «Северный Донец».), где имеется оборона вне окружения.
— Вон, видите, — горят села, это наши дали духу фрицам.
И действительно, ясно были видны уходящие вдаль пунктиры горящих сел. Все говорило о том, что разгоряченный боем красноармеец на взмыленной лошади правильно обрисовал обстановку. Стало чуть легче, так как ясно стало, куда идти. И я пошел.
Заканчивался по-прежнему пасмурный, с низко висящими тучами, день 24 мая. Не успел я пройти пару километров, как увидел рядом с наезженной дорогой группу бойцов нашей батареи и политрука. Они что-то копали, стоя по колено в уже отрытом котловане. Я подбежал и радостно объявил:
— Товарищ политрук, конники прорвали, и наши выходят!
Тогда не принято было го говорить, что именно прорвали и откуда выходят, так как можно было прослыть паникером и трусом со всеми вытекающими из этого последствиями.
Полигрук повернулся ко мне и как-то медленно и зловеще сказал:
— А, Майданик, ты тоже здесь... — И после небольшой паузы добавил: — Ты ведь еврей... И не называй меня «товарищ политрук», а называй меня «Виктор».
И только тут я заметил, что у бывшего нашего политрука сорваны петлицы со знаками различия. Еще я заметил, что все перестали копать и смотрят на меня так, как будто впервые видят.
У меня язык не поворачивался назвать его Виктором. И я настойчиво продолжал, уже без обращения:
— Вон видите, села горят, это конники выбили немцев, а за Северным Донцом — наши, — повторял я слова кавалериста.
— Да нет, вот ночь наступает, дождь идет. Мы выроем землянку, накроем плащ-палаткой, пробудем до утра, а там видно будет.
Тогда у меня появилось твердое решение — пойду один. И в это время меня за рукав шинели тронул Шкляр, который стоял где-то в стороне и которого я до этого не видел, и с характерным украинским выговором сказал:
— Ладно, мы с Майдаником пошли. — И, обратившись ко мне, добавил: — Пойдем, Лева.
обрадовался, но в это время наш бывший политрук сказал:
— Ладно, ребята, кончай копать. Тоже пойдем.
Меня бесило то, как они медленно собираются, хотелось быстрее идти, бежать, вот-вот стемнеет. Наконец, все идут, человек двадцать.
Я и Шкляр впереди, а дальше тащатся все остальные. Не успели мы пройти и полукилометра по проселочной дороге, как увидели перевернутую машину, из которой вывалились консервы в металлических банках. Бывший политрук сказал, как скомандовал:
— Выбирай плоские банки, там рыбные консервы.
Все дружно принялись копаться в этой куче круглых, плоских, больших, маленьких банок.
Совсем стемнело, тучи настолько заволокли небо, что даже вблизи почти ничего не было видно, сверху сыпалась какая-то водяная пыль. Мое напряжение достигло предела, и я не мог больше ждать, но вот и Шкляр начал копаться в этой куче. Я схватил две попавшиеся под руку банки консервов (ведь мы последний раз ели накануне) и засунул их под шинель так, что они держались на уровне ремня, так как карманы шинели были заняты гранатами. Повесив карабин за спину, уже без лишних раздумий и уговоров, зацепился за задний борт проезжавшей машины и бросил себя в кузов. Двое красноармейцев с криками «Слезай!» кинулись ко мне от кабины. Не ожидая, пока меня выбросят из машины, я обратился к ним, по-видимому, жалостливым голосом:
— Не гоните меня, ребята. Устал я, сил нет. — И, протянув им эти две банки консервов, добавил, — вот вам, кушайте.
Бойцы молча взяли консервы и снова отошли к кабине. А машина медленно переваливалась через рытвины той части поля, которая считалась дорогой. В кузове находилось несколько пустых металлических бочек, которые двигались из-за неровностей дороги, и красноармейцы их все время поправляли. Зачем они везут пустые бочки в такой обстановке и в таких условиях? Но не это меня занимало. Мне всё казалось, что мы движемся мучительно медленно. Временами «газик» останавливался, и в кабине, похоже, командир рассматривал карту, подсвечивая фонариком.
Незадолго до рассвета тучи развеялись, стала просматриваться местность, и тут же появились два тупокрылых итальянских самолета. Вот они низко пролетели над нами. Не ожидая дальнейшего, я спрыгнул с машины и, отойдя в сторону, зашагал вдоль дороги. Тут я заметил и других по одному, по двое идущих бойцов.
Угадывалось скорое приближение рассвета. Мимо нас, прямо по полю, ехала легковая машина, которую тогда называли «Эмка» (М-1). На подножке стоял высокий мужчина в сапогах, брюках-галифе и белой, наверное нижней, рубахе. Он нагибался и что-то говорил шоферу. Мне показалось, что это генерал, снявший китель, чтобы его не узнали по знакам различия немецкие автоматчики, проникавшие в наше расположение.
Начиналось утро 25 мая. Все видно, вот и солнце поднимается на совсем ясном, без облачка, востоке. Я иду с небольшой группой бойцов. Впереди слева местность повышается, и у основания этого возвышения — большая группа красноармейцев на привале. Подходим ближе. Неожиданная встреча: с земли встает и направляется ко мне нетвердой походкой Жумабай Рыспаев.
— Жумабай, — обратился я к нему, — наши выходят за Северный Донец. Ты что же сидишь здесь? Идем.
— Нет, пойдем выпьем, покушаем, — заплетающимся языком предложил Жумабай, показав в сторону валявшихся на земле и на ящиках бутылок, консервных банок, буханок хлеба, галет, кусков сала, колбасы. Тут же спали многочисленные участники этого пиршества. Я взял Жумабая за руку:
— Идем, Жумабай, идем. Нельзя терять время.
Какие-то бессмысленные глаза и совсем неуместная улыбка Жумабая, еле державшегося на ногах, свидетельствовали о тщетности моих уговоров. С горечью и сожалением, даже не попрощавшись, я ушел.
Стало теплей, солнце пригревало сырую остывшую землю. А я заметил, что все меньше и меньше у меня попутчиков. Но в поперечных огромных промоинах лежат и сидят бойцы, командиры, политработники. Понял: днем не следует идти, ведь кругом немцы, и нашим приходится прятаться тут от ночи до ночи. Поравнялся с промоиной, где увидел: в основном там командиры со знаками различия, то есть они, по всей вероятности, не собираются сдаваться в плен. Завернул в эту глубокую промоину. Прилег в ее нижней части, стал присматриваться и прислушиваться. Постепенно прояснилась ситуация. В верхней части, уже на самой верхней террасе, росло большое дерево, на котором сидел с биноклем подполковник. Он сообщал вниз об обстановке: по дороге движутся немецкие машины... в Петровское ведут наших пленных...
Хотелось спать, а есть не хотелось, хотя последний раз мы ели позавчера. И в эти два дня настолько пропал аппетит, что просто не было потребности в еде. Выше меня в промоине лежал худой красноармеец, которого я с тех дней с благодарностью вспоминаю всю жизнь, но об этом после. Мне нравилось то, что командиры энергично взвешивали все обстоятельства, советовались, поднимались к подполковнику, обсуждая с ним меняющуюся обстановку, сидели над картой, рассматривая варианты прохода к реке.
Я лежал, чувствуя какую-то внутреннюю усталость, обдумывая очередной раз свое положение. Как и всякому двадцатилетнему, да и не только двадцатилетнему, мне очень не хотелось погибать. А плен для меня однозначно означал гибель. Значит, есть только один выход: пытаться, несмотря ни на что, вырваться за Северный Донец. Мне казалось, что стоит перебраться через реку, как мы попадаем в линию обороны наших войск, прыгаем в ход сообщения, все рады нам и мы рады всем. Очень поддерживала такая продуманная мною картина. Поддерживало и то, что в большинстве ждали ночи командиры, настолько настроенные на выход из окружения, что у меня не зарождалось в них сомнения.
В середине дня над головой стали пролетать с громким шуршанием снаряды. Кто-то прояснил, что взрывают «Катюши».
Засунув руку в левый карман шинели, я обнаружил, что граната перетерла все мои порошки, ни один из которых я так и не использовал. Получилась смесь порошков с мелкими клочками бумаги, в которую они были завернуты. Все это пришлось тут же выбросить. Вышло смешно, но смеяться не хотелось...
Ясный майский день клонился к вечеру. Было тихо. Я лежал в самом низу промоины, выше меня лежал красноармеец, так, что мне были видны его ноги в обмотках, в тех обмотках, которые столько неудобств и огорчений причиняли бойцам. Тут я услышал поблизости разговор и поднялся наверх. Разговаривали пять-шесть человек. Точнее, говорил один, одетый в новую красноармейскую форму без петлиц, он был, в отличие от остальных, каким-то пухленьким, сытым, краснощеким. Остальные, слушавшие его, были, как все мы, худые, в выцветшем обмундировании.
— ...И вот поместили нас в сарае в Петровском, — говорил он. — А потом построили и по-русски объявили: «Большевики, политруки, комсомольцы и евреи, выйти из строя!». Вышло человек десять.
— А потом что? — спросил кто-то. — А потом их повели по улице, а нас снова загнали в сарай. Ну, ладно, я пойду. — И он не спеша удалился.
Бойцы молча стояли. Каждый думал свою думу. Я никак не мог понять, кто этот человек, побывавший, по его рассказам, в немецком плену. Как оказался он здесь? Почему у него совсем новое обмундирование и нет петлиц? Почему у него такой вид, сытый и отдохнувший? Кто он такой? Так все эти вопросы и остались без ответа.
Вернувшись в промоину, я улегся на прежнее место. Хотелось спать. Мне показалось, что я слышу какой-то гул. Потом решил было, что это кажется из-за усталости и нервного напряжения. Но нет — выхожу из укрытия, и моим глазам представляется потрясающая своей жутью картина: по длинному оврагу, куда спускаются эти промоины, идет многотысячная толпа наших бойцов, некоторые с поднятыми руками. В плен! Эти вчерашние подтянутые бойцы выглядят неузнаваемо. Ссутулившиеся, они смотрят себе под ноги, будто что-то высматривая на земле. У всех сосредоточенный вид, и все молчат. Только раздаются звуки ударов подкованных сапог и ботинок о землю. Некоторые в хлопчатобумажном обмундировании, большинство в шинелях, без головных уборов, многие без ремней. Вот у одного тощий вещмешок за спиной, вот еше один боец с полупустым вещмешком. А у этого плоский котелок на ремне и ложка торчит из голенища. У крайнего красноармейца хлястик шинели болтается на одной пуговице. Никто ни с кем не разговаривает. Слышен только топот тысяч ног...
Мы, вышедшие в овраг, возвращаемся на прежние места в промоине. Топот затихает, а потом становится совсем тихо. Картина сдачи в плен меня потрясла. Лежу на земле, чувствую какой-то нервный надлом. Хотя бы мне хватило душевных сил выдержать все это! В какой уж раз перебираю в голове все варианты выхода из этого безвыходного положения. Снова и снова напоминаю себе истину: для меня плен исключен. Для меня плен — это смерть. Так ведь возможна смерть и без мук. Нет, я не застрелюсь. Мою смерть в любом варианте мама не переживет. Это точно — не переживет. Как ни продумывай, а остается одно — пытаться выбраться за этот спасительный водный рубеж. Конечно, уж никак не исключена гибель при выходе из окружения. Но — только не плен!
Скоро кончится день, нервное напряжение, вижу, достигло предела не только у меня, все кругом молчат, но явно очень волнуются. А тут еще чувствую, что засыпаю. Ничего не могу поделать — страшно хочется спать, несмотря на исключительность ситуации. Обращаюсь к лежащему выше меня бойцу, ботинки которого находятся на уровне моих глаз, — он-то еще днем поспал:
— Слушай, я усну, в случае чего меня разбуди.
— Ладно, спи. Разбужу.
И я впал в какое-то сонно-обморочное состояние.
Во сне я почувствовал, что меня кто-то толкает. Слышу, что толкают, а проснуться не могу. Наконец, открыл глаза. Темно, ночь, боец в обмотках довольно энергично толкает ботинком в мое плечо. Встаю, голова как чужая, стараюсь преодолеть сонливость. Я проспал часа четыре. Все в промоине столпились возле подполковника, разговаривают. Подхожу. Стою, прихожу, как говорится, в себя после переживаний и сна. Похоже, я еще не оправился после контузии. Подполковник, указывая на какого-то красноармейца и на меня, говорит:
— Вот ты и ты сейчас пройдите туда к насыпи, — он показывает рукой — и посмотрите дорогу. Нам нужно перейти шоссе, но обязательно без шума.
Мелькнула мысль: эх, подполковник, подполковник, если бы ты знал, как прескверно я себя чувствую... Но я уже иду рядом с красноармейцем среди кустов и зарослей, дальше ползком мы поднимаемся по насыпи шоссе. Лежим у дороги. Прямо перед моими глазами три пары ног — две в сапогах, одна — в крагах. Ноги немецких офицеров. Правее стоят две легковые машины, мне видны колеса и нижняя часть машин. Мой товарищ лежит левее меня, потом он расскажет подполковнику о группе немецких солдат на шоссе. Вижу, как он поворачивается и ползет вниз, я делаю то же самое. Потом мы встаем и идем к нашей группе. Но людей нет на месте. Проходим дальше, — там, где вели наших в плен, встречаемся с остальными и сообщаем подполковнику о положении на дороге. Проходя мимо «нашей» промоины, подумал: спасибо тебе, незнакомый боец в обмотках, разбудивший меня, в противном случае я бы еще спал...
Наш командир сказал, что следует попробовать перейти шоссе в другом месте, и все двинулись за ним в темноте по кустам и канавам.
А короткая майская ночь подходила к концу, стало прохладней, и хотя не рассвело, тем не менее показалось, что стало лучше видно, — или просто мы присмотрелись. Я почувствовал себя бодрей.
На новом месте стали опять обсуждать, как перейти дорогу, и дальнейший маршрут. Затем я обратил внимание на то, что все смолкли и смотрят куда-то вверх, в одну сторону. Я тоже посмотрел туда. Сначала увидел полосу рассвета на востоке. Но затем, присмотревшись, заметил, что светлая часть горизонта, как в кино, частями закрывается, а потом снова открывается. И полоса рассвета расширяется. Нам видно — люди. Идут люди большой толпой, они спускаются всё ниже, к нам. И светлая полоса на востоке шире, и люди ближе, и мы ясно видим, что это наши — «славяне», как тогда говорили. Они идут быстрым шагом, молча. Вот они подошли, и мы тоже вливаемся в этот людской поток.
Трудно сказать, сколько человек было в этой большой толпе, возможно, пятьсот, или тысяча, или еще больше. Стало ясно, что люди идут напролом, как говорится. Такое уже случалось в нашей фронтовой практике, правда, в более простых вариантах окружения. С пути разъяренной толпы уходили даже танки, так как немецкие танкисты знали, что обязательно найдется боец с противотанковой гранатой или бутылкой с зажигательной жидкостью. Толпа уничтожала захваченных немецких автоматчиков и пулеметчиков, как всегда неся при этом очень большие потери. Немецкие солдаты все это знали и обоснованно боялись разъяренной толпы, как они боялись морозов, боя в ночное время, лесных массивов. Как мы боялись окружений.
Впереди этого сборища пехотинцев, конников, минометчиков, артиллеристов, танкистов находился полковниккавалерист. Это был, как выяснилось, когда уже рассвело, немолодой военный среднего роста. На петлицах его шинели были знаки различия — по четыре «шпалы». На нем была аккуратная форма, портупея, справа на поясе был пистолет, а слева висела планшетка с прозрачным верхом, под которым находилась карта.
Я прошел вперед, к полковнику. И хотя восток светлел, здесь, внизу, было еще совсем темно. Полковник несколько раз подавал одну и ту же команду: «Принять вправо! Принять вправо!» Я выполнял это, пока не оказался на правом фланге. Здесь мне показалось, что в стороне вспыхнул чуть заметный свет. Вот он опять вспыхнул. Стал подходить к этому месту. Вижу, что в окопе сидит немецкий солдат и зажигалкой пытается раскурить трубку. На коленях у него лежал автомат и, как мне показалось, губная гармошка или что-то другое, блестящее. Свет, который я заметил, исходил от зажигалки, и при свете этом были видны и немецкий солдат, и окоп. Мне повезло в том отношении, что я оказался почти за спиной солдата и несмотря на начинающийся рассвет тут у нас, внизу, было еще совсем темно. Так что немецкий автоматчик не мог меня видеть.
Он разговаривал сам с собой, раскуривая трубку и кого-то или что-то ругая. Мелькнула мысль о том, что многих наших ребят, выходящих из окружения, уложил этот солдат. А что ждет меня, если он обнаружит мое присутствие.
Действуя удивительно быстро и четко, я вынимаю гранату, ввинчиваю взрыватель, выдергиваю чеку, делаю выдержку даже не на мгновение, а на долю мгновения, бросаю гранату в окоп. Раздается глухой взрыв. Но я уже бегу, направляясь к полковнику, чтобы быть в курсе его команд. Мы продолжаем идти тем же быстрым шагом. Позже, когда стало светлей, я начинаю различать лица идущих. Вот в передней шеренге идут четыре немолодые женщины в телогрейках, по-видимому, врачи, а дальше идут двое с восточными лицами, они совсем молодые, с усиками, а этот лейтенант-артиллерист с небольшой группой бойцов, уж точно еврей, но в основном, как и во всей нашей армии, идут русские. Сзади, несколько отстав от основной группы, идут раненые, которые в состоянии двигаться.
Стало светло, местность все понижается и в дальней дымке угадывается лес. Полковник вновь подает команду, чтобы двигаться правее. Я стараюсь выполнять его команду, ухожу вправо. Вдруг спереди, слева и справа, одновременно раздается пулеметная стрельба. Сразу видны следы трассирующих пуль, слева — розовые, справа зеленые. Трассы пересекаются сначала далеко впереди нас, а затем приближаются. Проносится ужасная мысль: да ведь они нас всех здесь уложат. Но вот непонятное, прямо чудо: когда до нас осталось трассирующим линиям огня совсем мало, оба пулемета одновременно замолкли. Можно предположить, что пулеметчики немецкие пытались нас задержать, но их нервы не выдержали нелогичных действий всё продолжающей двигаться толпы. Мы продолжали идти молча и быстро к теперь уже ясно видимому внизу лесу, мимо котлованов для автомашин и танков, в которых теперь лежали по двое-трое раненые, не способные двигаться.
Справа от меня кто-то кричал:
— Братцы, помогите! Лошадь... Помогите, братцы!..
Я замедлил шаг и обратил внимание на рослого красноармейца, у которого не было левого сапога, левой штанины брюк и вся нога была забинтована. Он опирался на винтовку. По-видимому, несмотря на ранение, он решил выходить из окружения, но дальше идти не смог. Поэтому, заметив невдалеке пасущуюся лошадь, просил всех, чтобы ему подвели эту лошадь. Он увидел, что я обратил на него внимание, и начал умолять меня:
— Браток, родной, лошадь... Подведи лошадь.
Серая лошадь, пощипывающая молоденькую травку, была удивительно худа. Казалось, что на ее кости просто натянута шкура. На ней не было не только уздечки, но и обыкновенной веревки. Но это меня не смущало, так как свою военную службу я начал с 1939 года, год прослужил в коннице и верхом проделал около тысячи километров во время похода в Северную Буковину летом 1940 года.
Все спешат к лесу. Я нахожусь недалеко от раненого бойца и быстро думаю, как быть. Нужно ему помочь, мне ведь нетрудно подвести лошадь. Но — так можно потерять время, отстать от всех, да и обстановка может измениться. Но если не помогу, не смогу себе простить. Я посмотрел в эти молящие глаза и не раздумывая побежал к лошади. Привычно зажал ей храп и потянул. Лошадь нехотя сдвинулась с места. Но в чем дело? Оказывается, она ко всему прочему еще и хромает, и сильно, на переднюю правую ногу. Видно, ее не подковали, да и не кормили (не до нее было), она сбила копыто и хромает. Я ее тащу. Лошадь неспешно идет. Вот я ее дотащил до раненого и только собрался бежать к ушедшим вперед, как боец ухватил меня за рукав шинели, умоляя:
— Посади, друг. Ведь я не влезу.
Он оперся на больную ногу и на винтовку, подогнув правую. Я закинул бойца на лошадь, сильно ударил ее карабином. Раненый пригнулся к холке, и лошадь медленно, прихрамывая, пошла. Я отстал от всех и теперь бежал что было сил, догоняя. Догнав тех, с кем выходил из окружения в эту, с 25 на 26 мая, ночь, я оглянулся. Показалось, что лошадь уже чуть увереннее несет своего седока, склонившегося к холке. Мы подходили к лесу.
Иногда я вспоминаю этого парня. Не сомневаюсь, что он благополучно вышел из окружения. Мы видели, что на лошадях легче преодолевали по-весеннему полноводную реку, что легче и быстрей после этого двигались окруженцы. Думаю, что он, выйдя из окружения, вылечился и вспоминал меня.
Пройдя немного по лесу, мы оказались у воды. Вот он, наконец, Северный Донец, тот Северный Донец, за которым, я предполагал, находятся наши позиции и где нам, конечно, будут очень рады. Когда я подошел к реке, полковник-кавалерист, который вел нас, сидел на пеньке у воды и рассматривал карту. Люди вытянулись цепочкой и пошли лесом по тропинке влево вдоль реки, то есть вверх по отношению к течению. Я задержался возле полковника, где осталась большая группа тех, кто шел с нами ночью. Сюда же подошли два бойца, которые рассказали, что они были выше по течению и не решились переплывать реку из-за весенних разливов, подводных течений, сильных завихрений воды с воронками, что там тонут даже хорошие пловцы и утонул генерал. Ко всему еще не дают покоя немецкие автоматчики. Полковник, рассматривая карту, сказал:
— Так вот, в двух километрах ниже по реке находится мост.
И все потянулись вдоль реки вниз. Вскоре увидели мост. Это было крепкое деревянное сооружение, к которому подходила проселочная дорога. Деревянное покрытие моста с нашей стороны в месте подхода воды было сорвано. Были видны деревянные опоры большого диаметра. Дальше на мосту сохранились отдельные доски, а начиная с середины мост практически был цел. Похоже было, что его не пытались взрывать, а просто ледоходом и паводком снесло часть его покрытия. Течением к мосту прибило множество убитых лошадей. Мы стали перебираться на противоположный берег. Вот так — где по трупам лошадей, то опираясь на сваю, то по уцелевшей доске — перебрались через реку. Оказалось, что совсем недавно Северный Донец значительно разлился, а мост был на основном русле. Ко времени нашего перехода вода спала и остались лишь следы затопления да вытянутые в низких местах участки воды, обойдя которые, мы оказались на продолжении той дороги, что видели при подходе к мосту, — теперь уже на противоположном берегу основного русла. Стало ясно: мы окончательно перебрались через этот Северный Донец. Перебираясь через частично разрушенный участок моста, я карабин закинул за спину, старался двигаться не спеша и, чтобы не сорваться в быстрое течение, предельно осторожно. Мне удалось благополучно перебраться на противоположный берег, как и большинству из нашей группы. Некоторые проваливались в ледяную воду по колено, по пояс. Вот они выкручивают портянки и пытаются как-то обсушиться...

Мы пошли по дороге; тут же ее пересекала поперечная дорога, идущая у реки. По ней ехала военная повозка. Правил усатый красноармеец, типичный русский колхозник. Подъехав к нашей группе, он остановил лошадей. Все стали складывать на повозку личное оружие. Я подошел и увидел довольно много оружия в повозке. Не раздумывая, тоже положил карабин, который мне уже порядком надоел, оставшуюся гранату и взрыватель к ней, снял с ремня подсумок с патронами в обоймах и бросил туда же.
Поднялось солнце. Где-то выше по реке слышалась отдаленная автоматная дробь. Никакой нашей обороны за Северным Донцом не было, никто нас не встречал с распростертыми объятиями, как это мне представлялось в окружении. Без оружия мы двигались по лесной дороге.
Я не знал, где мы находимся, куда следует идти, в каком направлении. Но все двигались по дороге, и представлялось, что командиры знают обстановку и местонахождение пункта сосредоточения выходящих из окружения. Мы удалялись от Северного Донца лесной дорогой. Идут, в основном по одному, цепочкой, усталые, исхудавшие воины. Видно, что каждый думает о своем, очень личном, о себе.
Иду и я по дороге. И в это начавшееся утро 26 мая 1942 года я чувствую себя в самом деле счастливым: я не только избежал смерти — я избежал плена. Я вышел из такого гибельного окружения! Да, я счастлив! Были, конечно, счастливые минуты в моей жизни, но все-таки самым счастливым днем, говоря откровенно, остался для меня именно этот день..
... Я иду по лесной дороге. Не хочется есть, не хочется спать, нет усталости, чувствую себя хорошо, иду средним шагом, легко. Как будто не было бессонных, томительных, тревожных суток без еды. Уже и не слышно автоматных очередей, в лесу совсем тихо, лишь изредка попискивает какая-то птица.
Так и иду час за часом, час за часом. Некоторые обгоняют меня, других я обгоняю. Не делаю никаких остановок. В голове много мыслей, но это уже не тревожные, а наоборот, спокойные мысли. Обращаю внимание, что на деревьях — стреловидные насечки, из которых слезами исходит сок. Кто это сдела. кому это нужно в такое тяжелое время войны?
Радостно, конечно, мне, вышедшему из окружения. Но нет покоя от мыслей о погибших и тех, кто еще погибнет в плену. Почему же произошла эта катастрофа? Не могу ответить на такой вопрос, как не могу понять причины разгрома наших войск в первые недели вoйны, когда мы отступали от своей границы. Нет жизненного опыта, нет правдивой информации, есть только могучая пропаганда, которая делает свое дело. Только через много лет мы узнаем всю правду. Всю ли?
Пока же на лесной дороге нет ответов на бесчисленные вопросы. Почему не укрепили фланги во время прорыва в сторону Харькова? Почему не приняли мер деблокирования Харьковского окружения? Только десятилетия спустя мне стало известно и это, а также и то, что в Харьковском окружении погиб заместитель командующего Юго-Западным фронтом генерал-лейтенант Костенко, под командованием которого мы участвовали во время особо сильных морозов в Барвенковской операции конца 1941-го — начала 1942-го, погибли командующий нашей армейской группой генерал Бобкин, генералы Городнянский, Подляс, Егоров, Матыкин, Кутлин, Васильев и другие.
Примерно в полдень присаживаюсь, чтобы перемотать портянки, тут же встаю и иду дальше. Это была единственная остановка за весь день. Идти легко, нет усталости, все время неотступная мысль — вышел из окружения, то есть избежал плена!
Перед вечером меня догнал боец с петлицами танкиста, пошли по дороге вместе, говорили мало. Я только узнал, что он с Урала, недавно по возрасту призван в армию, и вот эта Харьковская операция — его такое печальное боевое крещение. Себя я не мог видеть со стороны, но мой спутник производил впечатление очень усталого или больного. Так и шли вдвоем в конце дня 26 мая 1942 года, а лесная дорога всё извивалась среди деревьев, выходила на полянку и снова шла лесом.
Стало темнеть, я прошагал от рассвета до ночи по лесу, как и другие окруженцы, как и мой попутчик с Урала. Впервые, уже в темноте, увидели в стороне какой-то деревянный домик. Здесь мы решили переночевать. В памяти осталось: лег на пол, подстелив шинель и укрывшись ею, и тут же, конечно, сразу — сон.
Проснулись мы, когда уже закончилась короткая летняя ночь; светло, но солнце еще не поднялось. Быстро встали, осмотрелись. Деревянный домик этот относился, как нам представилось, к какому-то деревообрабатывающему предприятию. Видно было, что оборудование демонтировано и царит запустение. Сразу пошли по дороге дальше. Очень хотелось есть. Сказалось то, что я был без еды четвертые сутки. Через каких-нибудь триста метров лес неожиданно кончился: мы стояли на возвышении, а впереди внизу шли рядами рельсовые пути, за ними виднелись небольшое здание вокзала и станционные строения. Далее местность снова поднималась, и дорога терялась среди белых украинских хат. Сразу бросилось в глаза уже не раз за год войны встречавшееся запустение, вызывавшее тревогу и грусть: на путях ни паровоза, ни вагона, пусто на пристанционных площадках, никого нет и удивительно тихо. Но вот по тропинке, пересекающей дорогу, идет старик с мешком. На мой вопрос, какая это станция, старик ответил, что это не станция, а город Изюм. Ориентируясь по солнцу, я понимал, что мы все время движемся на юг и юго-запад. Представлялось, что на востоке противник тщательно закупорил выход из окружения наших войск, а вот с этой стороны все-таки можно было как-то прорваться...
Мы спустились вниз, перешли ряды железнодорожных путей и снова по дороге поднялись вверх. В начале улицы решили посидеть на завалинке, глядя на выползавший на востоке розовый шар солнца. Чувствовалась слабость и очень хотелось есть. Мой попутчик зашел в хату попросить чего-нибудь съестного. Когда он вернулся ни с чем, решил пойти я: мне казалось, что мой чистый украинский язык должен разжалобить старушку, к которой только что обращался мой товарищ. Зайдя в хату, я обратился к старой, но еще крепкой хозяйке по-украински: мол, уже четвертый день, как мы ничего не ели, силы нас оставляют, а нам нужно идти... Старуха меня выслушала, а потом затараторила быстро: много вас тут проходит, их уже обобрали, дома у нее ничего нет... Я не стал ожидать конца этой речи и молча вышел из хаты. Мы снова сидим на завалинке, в голове мысли о том, что ведь нужно идти, что вчера было хорошее самочувствие да и поспать удалось, а вот сил нет, чувство голода не позволяет встать. Занятый этими мыслями, я даже не заметил, как к нам подошла та же старушка с решетом, в котором лежали сухари, и кувшином воды. Мы сразу стали мочить сухари и есть их. Сухари были удивительно жесткими и не размокали, и царапали горло. Но мучительное чувство голода поутихло, и мы снова двинулись в путь.
Пройдя километров пятнадцать, мы ахнули, не веря своим глазам: не доходя деревни, у обочины, увидели на красном полотнище крупную надпись: «Питательный пункт». Сразу свернули к этому питательному пункту, где можно было и есть, и брать с собой сколько хочешь. В круглом котелке мы сварили гречневый концентрат и все содержимое котелка съели. Красноармеец с Урала себя плохо чувствовал и решил отдохнуть, я же после еды и небольшого привала двинулся дальше, взяв с собой вещмешок, папиросы (не махорку, которую всегда бойцам выдавали, а папиросы!), котелок, ложку, хлеб, колбасу и еще кое-что.
Утолив голод, я снова чувствовал себя бодро и шел средним шагом, теперь уже не по лесу, а по зеленой степи, от деревни к деревне. Ближе к вечеру на путях выходящих из окружения снова оказался питательный пункт. Здесь была походная армейская кухня, к нам относились внимательно и заботливо. Съев сытный армейский ужин, я остался ночевать здесь. На рассвете мы, несколько бойцов, позавтракали и тут же поспешили дальше. Не покидали мысли и о первом фронтовом годе, и о пережитом в Харьковском окружении, и о неясности, что с нами будет. Так и шли мы с думами, горстка бойцов Красной армии, окруженцев, по дороге в степи, мимо неухоженных полей и весенних садов. Во второй половине дня в стороне от дороги показался большой армейский городок с аккуратно установленными военными палатками. Как потом мы узнали, это был пункт сбора вышедших из окружения. Здесь я встретил несколько человек из нашей батареи, в том числе и Шкляра. «Значит, — подумал я, — и он вышел, несмотря на эту возню политрука». Ребята повели меня в палатку, где они остановились, добравшись сюда накануне. Палатка большая, из батареи людей мало, поэтому были здесь и бойцы из других подразделений и еще оставались на нарах свободные места. Уснув с вечера, я проспал до обеда следующего дня. Никто меня не будил; потом рассказывали, что во сне я кричал что-то невнятное. Так и потянулись дни — люди постепенно отходили от пережитого. Второй раз, теперь уже после благополучного выхода из окружения, судьба смилостивилась над нами: мы были предоставлены самим себе, не было никаких подъемов, отбоев, пог строений, нарядов и прочих спутников солдатских будней.
Ели три раза в день, а остальное время спали, причем — повсюду: на траве, под деревьями, в палатках. Бойцы из какой-то тыловой части нам готовили еду, они же охраняли палаточный городок...
Как-то дня через четыре — мы уже легли спать, хотя было еще светло, — распахивается полог палатки и вбегает радостный Жук. Все, кто из ИПАБ, вскочили, раздались радостные возгласы, приветствия. После этого Жук спросил:
— Ну, ребята, где мне ложиться?
— Да вот ложись возле меня, как раз место есть, — сказал я.
Жук улегся, и началась тихая беседа. Он рассказал нам о своих мытарствах. Жук попал в плен, чего он больше всего боялся как еврей. Их, пленных, поместили в сарай на окраине Петровского. Ночью он не мог уснуть, обнаружил небольшое отверстие в нижней, подгнившей, части стены, и когда часовой снаружи прошел в сторону, противоположную от этого места, выполз наружу. Прополз по огороду, а затем стал удаляться от расположения немецкого гарнизона. Шел он в неизвестном направлении до рассвета, а затем постучал в окно крайней хаты повстречавшейся деревни. Вышел старик, и Жук ему рассказал о себе. Старик правильно его сориентировал, куда идти, и дал несколько вареных картошек и кусок хлеба. День Жук пролежал в скирде соломы, а ночью пошел по маршруту, который подсказал ему старик. На рассвете ему встретились окруженцы, к которым он примкнул. С ними и вышел к Северному Донцу. Долго рассказывал Жук, а мы слушали. Всех потряс его рассказ о том, как немецкие солдаты методично расстреливали беспомощных наших раненых.
Утром, когда мы еще лежали, хотя было уже совсем светло, чей-то голос снаружи вызвал Жука. Он вышел, и мы услышали: кто-то говорит Жуку, что его вызывают в Особый отдел. При этом пояснили, где таковой находится. Жук вернулся, привел себя в порядок, насколько это было возможно в наших условиях и сказал:
— Меня в Особый отдел вызывают, сейчас вернусь.
Немного подождав, мы стали одеваться, потом завтракать, вернулись в палатку, — а Жука все не было. Не было его и после обеда, и после ужина. Сначала мы недоумевали, а потом решили, что начальство выясняло, по-видимому, какие-то обстоятельства и по всей вероятности его, хорошего шофера и добросовестного бойца, отправили в другую часть. Жалко расставаться, но начальству видней. Вот так непростительно примитивно мы мыслили в начале июня 1942 года... Шли дни, мы крепли, как принято говорить, и душой, и телом. Жаль, конечно, что так мало вернулось людей нашей батареи, зенитной батареи, танковых батальонов и мотострелкового батальона нашей 131-й танковой бригады. Да еще пополз слух (к сожалению, подтвердившийся), что разгромлен штаб бригады и потеряно знамя.
Несмотря на все огорчения, жизнь шла своим чередом. Нам выдали деньги, кое-какое обмундирование. Периодически приезжала автолавка Военторга, где мы приобретали мыло, зубную щетку, зубной порошок, бритву, зеркальце для бритья и другое, что необходимо в повседневной жизни и что исчезало в первом же бою -терялось, сгорало вместе с машиной или просто оставлялось в случайном окопе.
Не было, правда, полевой почты, которая, мы знали, может появиться после формирования заново частей и подразделений, а это ведь не скоро. Мы не писали и не получали писем. Я понимал, как мои родные беспокоятся, но ничего не поделаешь. Уже после войны я узнал, какое тревожное недоразумение произошло в это время. Долго не писал — бои, окружение, нет полевой почты. Но мои родные писали мне. И вот, когда от меня так долго не приходило писем, возвращается им обратно их же письмо, где на свободном месте треугольника, заменявшего конверт, написано «Убив» и росчерк — чья-то подпись. Моя мама, регулярно караулившая почтальона, получив обратно свое письмо с такой «резолюцией», упала, потеряв сознание. Долго обсуждали потом родные смысл этой надписи, и пришли в конце концов к правильному выводу, хотя волнений было много. Дело происходило на Украине, и это украинское слово означает по-русски попросту: «Выбыл». Что другое мог написать добросовестный работник полевой почты во время разгрома главных сил фронта? Но материнское сердце обрело покой только по получении от меня письма, а это произошло, к сожалению, не так быстро.
В спокойной обстановке нашего пребывания в палаточном городке я заметил, что мной и окружающими владеет такое чувство, которое может показаться по меньшей мере странным: сочетание радости от выхода из окружения и необъяснимой грусти. Вспомнилась трудная солдатская служба до войны, катастрофа, постигшая наши войска в первый период войны и то, что творилось при нашем отступлении от границы, затем непрерывные и всегда тяжелые бои в течение первого военного года, и вот эта так называемая Харьковская наступательная операция весны 1942-го. Судьба и на этот раз распорядилась так, что я избежал плена, гибели. Но что впереди? Когда будет второй фронт? Когда закончится война? Похоже, что нескоро. Вот такие и подобные мысли одолевали нас, бойцов и командиров.
Мне вспоминается, среди прочего, такой случай. Дело было недели за две-три до печально знаменательной даты 22 июня 1941 года. Наша танковая дивизия стояла лагерем в лесу вблизи станции Сколе на Львовщине, недалеко от границы, то есть вблизи уже изготовившегося и занявшего исходные рубежи противника. Как-то утром сидели мы на лесной полянке во время политзанятий. Разговор шел о заключенном с Германией договоре о ненападении. Начались вопросы. Задал вопрос и я:
— Товарищ старший политрук, почему непрерывно идут в Германию эшелоны с нашим зерном, лесом, рудой и многим другим?
Старший политрук посмотрел на меня, почему-то улыбнулся и, как мне показалось, совсем некстати спросил:
— Тебе сколько лет?
— Скоро двадцать исполнится, товарищ старший политрук.
— Ну вот, значит, тебе только двадцать лет. И ты не понимаешь, что немецкий пролетарий, который ест русский хлеб, никогда на Россию руку не поднимет, это и есть пролетарская солидарность. В таком случае не будет воевать немецкий рабочий против русского рабочего. Поэтому и идут эшелоны с хлебом и прочим в Германию. Ясно?
— Ясно, товарищ старший политрук, — пробормотал я. Все стало окончательно ясно чуть позже... Абсурд, да и только.
Приближается день моего рождения. Дома родные будут много говорить обо мне в этот день. А здесь никто этого не знает, да и совсем неуместно было бы этой мелочью делиться с кем-то в такой трудный период войны. Мне хочется ко дню рождения побриться, хотя, собственно, я мог бы и не брить этот легкий пушок. Во время бритья я заметил в зеркале что на голов появились седые волосы. И снова невеселая мысль: после окружения у меня снизился слух, постреливает в левое ухо, и вот, оказывается, вдобавок уже и преждевременная седина.
Да, окружение...
Страшная это вещь — хорошо организованное противником окружение. Дней десять мы пробыли в «котле» и все-таки вышли из этого ада. Но сколько же людей погибло, а сколько там осталось раненых, которые тоже в основном погибли! А сколько попало в плен, — их участь просто ужасна.
Трудно даже представить, какое количество техники и вооружения достается врагу в результате окружения. Таким именно и было Харьковское окружение, которое генерал-полковник Волкогонов в своей книге «Триумф и трагедия. Политический портрет И. В. Сталина» охарактеризовал так: «Это была одна из самых страшных катастроф Великой Отечественной войны».


Опубликовано в Нью-Йоркской газете Новое Русское Слово за 19 и 26 мая 1995г.

#2 Alexey

Alexey

    Лейтенант

  • Members
  • PipPipPipPipPip
  • 247 сообщений
  • Пол:Мужчина
  • Город:Московская область
  • Интересы:Всем понемногу

Отправлено 29 Октябрь 2007 - 16:00




Майданик Лев Исаакович еще жив и живет в Америке.