Похороните меня на Вашем празднике
Осеннее небо рваной замызганной дерюгой повисло над землей. Из прорех разодранных серых облаков редко выглядывало будто напуганное солнце. Как будто из этих же прорех рваными брызгами плевался дождь.
рязью колеях. Эту грязь месят солдатские ботинки и сапоги. Полы шинелей выбившись из под ремней, как шлейф неопрятной невесты, волокутся по грязи. Не в такт качаются стволы винтовок. На спинах горбами «сидора» и станки пулеметов, минометные плиты и ящики, ящики, ящики. Глаза в землю. Мерный плеск, нет, не шагов, каких-то скребков сапог и ботинок.
Скреб-чвак, скреб-чвак. Худая лошадь, надрывая жилы, пытается выдернуть из жижи утонувшую по оси телегу, нагруженную ящиками со снарядами. Ездовой, устав материться, тупо тянул лошадь за узду. Они вдвоем хрипят выдирая ноги из липкой грязи. Машины стали еще раньше. И только солдатские сапоги и ботинки мерно месили глину, вперед, к громыхающей передовой. Только солдатские спины и плечи в мокрых, грязных шинелях были теперь единственной тяговой силой, питавшей войну, всем тем многим, в чем она нуждалась.
Лысая, белесая, как прыщ, торчащая в ровном поле высотка. Рыжая высохшая трава, как волосы на голове неопрятного великана, клочками торчит от подножья до вершины. Наверху, плешью, немецкие траншеи - в три ряда, с теплыми добротными блиндажами. Сухо там. Дым печек и махорки сухим туманом тянется вверх. В трехстах метрах от подножья земляного прыща, у заболоченной опушки леса, драной прерывистой неровной ниткой - траншея. Над ней нет дымов. На каждое движение сверху с высоты с треском срывается длинная пулеметная очередь. С натужным свистом летит стая минометных мин. Они взрываются не все. Некоторые с хлюпаньем плюхаются в раскисшую землю. Осклизлые нетесаные бревна стен. На потолке с рыжими подпалинами прорех, мокрая до черноты плащ-палатка. Внизу - втоптанные в грязь пустые снарядные ящики, патронные цинки. Вода, по стенам, внизу, сверху, в воздухе. Даже пламя коптилки из снарядной гильзы горит с треском шипя и плюясь. Искры от разбавленного солью авиационного бензина, слитого с бака сгоревшего БТ.
У составленных в пирамиду в виде стола ящиков сидел командир. Неверное пламя коптилки костром вспыхивало в черных зрачках. Накинутая на плечи шинель. Черные от грязи и крови бинты на шее. Лицо столетнего старика только почему-то без морщин. Серые от седины волосы. Он стал командиром этой роты когда рота стала чуть больше его взвода. Девятнадцать лет или сто? Сколько ему он уже не понимал. Рота сейчас сидела по колено в воде и в грязи, в тонкой ниточке топкой траншеи. Вся его рота, все сорок дошедших до высоты его солдат.
Сидела, дышала холодным, без пара, замерзшим дыханием на красные от холода скрюченные пальцы. Давилась надсадным кашлем простуженных легких. Черными зубами жевала махорку, чтоб хоть чуть-чуть сбить никотиновый голод. Грызла каменные сухари. Мочилась в углы траншеи стоя на коленках в грязи. Смотрела со дна траншейного лабиринта в драный холст серого неба и жила. Жила и сражалась. Сражалась с сытым и наглым врагом этой своей жизнью, этим своим холодным дыханием. А он смотрел на лежащий перед ним приговор его роте: «В ознаменование 25-ой годовщины Великого Октября, силами третьей стрелковой роты, осуществить внезапный удар и занять высоту». И рота пошла. Сорок штыков, сорок пар глаз вырвались из утреннего тумана и взяли высоту по приказу и в ознаменование, и потому что так надо. Потому что это Приказ. Потому что это их земля. Вопреки всему взяли. Только вот удерживать ее уже было некому. А сытый, наглый, самоуверенный враг бежал. Бежал и растворился в вечности вместе с огнями Победного Салюта в Москве в мае 1945-ого.
А они остались в траншеях, воронках и на склонах высоты. Их хоронили. Сначала их сверстники-победители. Находили в предполье их белеющие кости. Тихо на деревенском кладбище, без помпы и салютов, по-солдатски махнув рюмку и накрыв граненый стакан черным, жестким послевоенным хлебом.
Потом хоронили их дети. В пахоте полей под трактором углядев погнутую винтовку и россыпь белых фаланг долгие годы ее сжимавших. Потом дошла очередь до внуков и правнуков. Они специально приходили на давно заросшее молодым лесом, давно не паханное поле и искали их. Месили ту же холодную жижу их засыпанных траншей. Заново расчищали их ячейки и ходы сообщения. Также молча сидели по ночам у чахлого в сырости костра. Также ловили глазами его красные отблески глядя на отвоеванную ИМИ высоту. А потом для некоторых из них, для тех у кого в черном пенале медальона сохранилась записка, началась дорога домой. И они были счастливы. Сверху, взирая на свою высоту, и идя своей дорогой. Но им, погибшим в ознаменование и по поручению, отдававшим свои жизни в убийственных атаках к датам и праздникам, невозможно понять и нам им не объяснить почему и хоронят их «ко дню» и «в ознаменование», в связи с прибытием и по поручению.
Им там, наверху, не ясно, что за «великие» люди в лакированных туфлях, белых рубахах и перламутровых галстуках заставляют их ждать по полгода своих похорон. Им не понять, а нам не объяснить, какие высоты освободили от какого страшного врага эти «великие» и «важные» люди, если им - солдатам той войны, чудом с нее через 75 лет вернувшимся, приходится на похороны свои в очередь к дате стоять. Может кто-то из этих, безусловно, важных людей поймет, что это они должны бросать все свои, безусловно, важные для живых дела и бегом бежать, чтобы отдать дань памяти вернувшимся с войны.
Может пора понять, что самый Важный на этой земле человек – это тот, кто отдал за эту землю свою жизнь не по поручению. А по чести, по совести и по любви к этой земле. Может хватит делать из их похорон и их трагедии наши праздники да ярмарки. Может пора осознать, что не для митингов они к датам у высот ложились, а ради жизни и тихой памяти. Памяти глубокой, честной и настоящей на века, а не к датам. И если бы мы, пусть хоть каждую неделю, каждый месяц и день приводили своих детей на похороны одного из вернувшихся. Поняли бы и мы и они что такое двадцать семь миллионов жизней. По одной в день. Двадцать семь миллионов дней. Не хватит тысячи жизней, чтобы всем поклониться.
Сергей Мачинский ©